Гриша Козельский*

 

Светлой памяти соученика и товарища детских и юношеских лет

 

Гриша Козельский был одним из тех двадцати пяти мальчиков, которые в августе 1897 г. были зачислены в приготовительный класс Камышловского духовного училища. Отца его к этому времени уже не было в живых, и он вместе со своей матерью и младшим братом Феликсом был на иждивении своего старшего брата Михаила Михайловича, псаломщика села Катарачского. Село это находится неподалёку от Камышлова, почему Гришу и отдали учиться в Камышловское духовное училище как сироту служителя культа. Среди других мальчиков, которых вновь приняла в своё лоно бурса, Гриша больше всех сохранил черты раннего детства: он был ниже ростом, чем другие, худенький, тщедушный. Лицо его, сильно загорелое, обветренное и волосы, выцветшие под влиянием солнечных лучей, не собранные в прическу, а торчащие в разные стороны – делали его похожим на пастушонка, только что взятого с поля от стада коров. На лице всего замечательнее были глаза: бойкие, говорящие о том, что этот мальчик смелый и решительный, из тех, про кого принято говорить: «он сумеет за себя постоять». На ногах его были надеты сапоги явно не по росту – большие, слишком свободные, очевидно, из обуви старшего брата. Брючки из корта в полоску, сильно вздёрнутые, прикрывали только половину голенищ и были натянуты на них вплотную. Блузка, тоже из корта, была посередине перехвачена ремешком, но без бляхи. Что говорить, вид у Гриши был не презентабельный: во всём проглядывала бедность.

Как сирота Гриша был принят на казённый счёт, т. е. на бесплатное обучение. В кругу своих близких товарищей по группе Гриша любил рассказывать о своём Катараче: о своей семье, о знакомых и друзьях. С его слов мы знали, например, что у него больная мама. Гриша даже называл болезнь матери – порок сердца. Не искушённые в медицине, мы порок сердца Гришиной мамы представляли как некий порог, т. е. с буквой г на конце, и когда он нам рассказывал о приступах болезни у матери, то нам казалось, что этот «порог» сжимал душу больной и мог её при случае и совсем задушить. Мы сочувствовали Грише. Рассказывал он нам о знаменитых людях Катарача, например, о втором псаломщик села – Синягине. Синягин, как нам описывал Гриша, был поэт и при том импровизатор. Конечно, в то время Гриша не мог произнести такого научного слова; оно вошло в наш язык и осмыслено нами было значительно позднее – в семинарии, когда на занятиях у Валериана Александровича Фаминского мы читали, а потом и на память заучили стихотворение А. С. Пушкина: «Сонет».

«Суровый Дант, не презирал сонета.

В нём жар любви Петрарка изливал.

Игру его любил творец Макбета».

… и главное, что нам расшифровало значение слова импровизатор – это слово об Адаме Мицкевиче[1]:

«Певец Литвы в размах его стеснённый

Свои мечты мгновенно заключал».

Так вот, по словам Гриши, Синягин тоже «свои мечты мгновенно заключал», что по отношению к нему, конечно, можно отнести только в ироническом смысле, чтобы не оскорблять памяти великого польского поэта. Гриша рассказывал, что Синягин, как всякий поэт, а он поэт в кавычках, окружён был сельскими поклонницами, которые усиленно настаивали, чтобы он «сказал стих», и он однажды изрёк:

«О, Синягин! Ты не винен,

Скажи девицам всем прокимен».

Мы тогда ещё не знали, что есть стихотворения, которые называются одами, и что некоторые из них так и величественно начинаются, например: «О, ты пространством бесконечный» и т. д.

Всё это мы узнали много позднее на уроках незабвенного Валериана Александровича, но получилось так, что по ассоциации мы вспоминали и творчество Синягина. Какой же деревенской простотой веяло от этих Гришиных воспоминаний!

Или вот ещё пример из воспоминаний Гриши. Некий Кудряшов славился среди деревенских меломанов, поклонников оперного пения, чуть ли не Шаляпиным, и когда его просили спеть что-либо из оперы, долго, как говорится, притворялся скромным, ломался, чтобы его больше просили, а потом, наконец, как-бы скромно соглашался со словами: «Ну, ладно: я вам спою из «Демона», и запевал: «Ревела буря, дождь шумел».

Некоторые из воспоминаний Гриши свидетельствовали о его серьёзной наблюдательности и своего рода эрудиции. Так, позднее, когда мы уже значительно изучили греческий и латинский яз[ыки], во всяком случае, настолько, что пасхальный тропарь «Христос воскресе» пели на Пасхе и по-гречески, и по-латински, Гриша неожиданно для нас сделал нам такое заявление: «А вот двоеданы[2] иначе поют этот тропарь», и указал, в чём именно это различие заключается, а именно, что вместо слов «Смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав» они поют: «Смерть на смерть наступи и гробным живот дарова». Это заявление он сделал за много лет раньше того, как мы в семинарии изучали «Историю и обличение раскола», о двоеданах же наши знания сводились только к тому, что во время детских игр при отборе игроков мы употребляли присловье: «Двоедан другодал, на колоде угадал» и т. д.

Мы любили слушать рассказы Гриши, хотя приходится с сожалением оговориться, что они припахивали иногда пошлятиной, что свидетельствовало о том, что источник их иногда был грязноватый.

Над Гришей, как и над другими бурсаками, тяготел целый ряд бурсацких традиций и неписаных законов. Так, давать прозвища, клички – было законом бурсы. Нужно сказать, что у бурсы в этом отношении была большая изощрённость и опыт, а также нужно признать, что прозвище иногда довольно метко отражали или характер их носителя, или его внешний вид в момент их выработки. Потом они передавались уже по традиции и, таким образом, связь их с прототипом ослабевала. Для Гриши нужно было вновь придумать прозвище, но творцы его ничего не смогли другого придумать, как прозвище производное от его фамилии Козельский – «козёл или козлятина» с добавлением «тухлый» или «тухлая», что само по себе было достаточно язвительным и обидным.

Гриша сам непрост был поострить по поводу прозвищ. Так, по прозвищу его товарища – соученика Игнатьева, по традиции переданному ему от старшего брата «баран» (брат был кудрявым) он изменил его фамилию Игнатьев на Ягнятьев. Не остроумно ли, правда?

Одним из не писаных законов бурсы являлось право старших «задаваться» над младшими. Это означало, что можно какому-либо малышу подставить на ходу «ножку», ущипнуть, дать щелчок – «пучку». На бурсацком жаргоне «пучка» это и означало щелчок. К чести Гриши нужно сказать, что, несмотря на свою физическую ущербность, о чём сказано выше, он умел защищаться от поползновений обидчика: он был ловкий, а зуб у него, как и глаз, был острый, так что тот или иной обидчик и задумывался над вопросом: стоило ли с ним связываться. Гриша в этом случае напоминал ёжика, который для защиты прятался за свои колючки. За это, за способность самозащиты мы уважали Гришу с первых дней его жития на бурсе.

Гриша быстро усвоил некоторые приёмы борьбы за хорошие отметки, например, на экзаменах. У бурсаков на этот счет были выработаны свои правила: «если хочешь получить пятёрку, прежде всего «ешь глазами экзаменатора». Это означало, что нужно смотреть бодро, поражать «врага» своим наступательным видом, терроризировать его и вынудить поставить пятёрку, причём нужно это делать до тех пор, пока не убедишься, что пятёрка уже есть; и бывало так, что «разбежавшегося» отвечающего удавалось остановить только после второго или третьего замечания экзаменатора «довольно». Гриша свято соблюдал это «предание старины» и когда ему на экзамене попадал знакомый билет, то рот его превращался в «бурный поток», слова дробью рассыпались по классу, и его трудно было остановить. Несколько иначе обстояло дело на экзаменах по пению: здесь приходилось применять другой способ убедительности в хорошем качестве ответа, конечно, с бурсацкой точки зрения. Наш преподаватель пения Михаил Михайлович Щеглов рекомендовал «отбивать» такт ударом руки по бедру, вернее – не ударом, а прикосновением руки к бедру. Между тем, это прикосновение к бедру бурсаками уже превращалось в настоящий удар, только бы убедить экзаменатора в хорошем ответе. Наивно, но факт! И вот Гриша, следуя этому совету, когда на экзамене приходилось петь богородичен по Октоиху, пел несколько фальшиво, но не жалел своё бедро и руку, пока, наконец, кто-либо из членов экзаменационной комиссии не делал замечание: «Козельский, ты не размахивай так сильно рукой».

У бурсаков был свой идеал отчаянного ученика, которого так сокращенно и называли «отчаянной» (именно с окончанием «-ой»). Конкретным выразителем такого типа ученика в год, когда мы были «приготовишками» был четырёхклассник Иван Переберин. Что входило в понятие «отчаянной», чем он должен отличаться от других? Во-первых, он должен быть ловким, а ловкость можно было показать на игре, или на физкультурных приборах, которые стояли во дворе. Никто, например, когда играли в лапту, не мог так ловко заслать мяч вверх, как Переберин. Он так ловко засылал мяч вверх, что обратно он падал почти к его же ногам. Никто так ловко не мог проделать фигуры на параллельных брусьях, как он же. Во-вторых, «отчаянной» должен быть смелым, а смелость можно было проявить в извечной борьбе «духовников» с городчиками, т. е. с учениками городского училища. Об Иване Переберине ходило много рассказов, как он побеждал «врагов» в неравной схватке. Наконец, многие были свидетелями, как он однажды всадил перочинный ножик в плечо своего врага ученика Панина. Про Переберина говорили, что он может сделать какой угодно смелый поступок.

В-третьих, «отчаянной» должен уметь вести себя независимо с начальством, что умел делать опять-таки Переберин. В самой манере его поведения было что-то покоряющее, а называли его применительно к деревенскому жаргону – «Ванькя».

Таков был идеал, которому старались подражать, а Вася Зеленцов сам себя подводил под этот идеал и при случае кого-либо предупреждал словами: «ты смотри у меня: я отчаянной». Гриша преклонялся перед Перебериным несколько иначе: он помимо тех качеств, которые были у Переберина, восторгался его голосом и искусством пения. Он рассказывал о том, как «Ванькя» пел после окончания дух[овного] училища в архиерейском хоре, а был болен туберкулёзом. Сам ли он выдумал или ему кто-либо рассказывал об этом, но он так передавал о последних днях жизни «Ваньки». «Было жарко – говорил он грустным голосом: «Ванькя, кутаясь в тёплую одежду (так он говорил) пришёл в последний раз на клирос. Он пел с увлечением последний раз, и друзья его знали об этом». Умирающий лебедь! Бальмонт в своём стихотворении не мог выразить столько чувства, сколько Гриша вложил в свой рассказ.

Гриша как «казённик» получал бесплатно одежду и обувь. В число обуви входили сапоги и кожаные калоши. «Духовники» не носили штиблеты и туфли. Мало того, у них было предубеждение против этого вида обуви. Считалось, что это женская обувь и мальчикам неприлично её носить. …Не в почёте у бурсаков были и кожаные калоши. Да и на самом деле они имели странный вид: сапоги с обрезанными голенищами. Явный анахронизм! В это время были уже в продаже резиновые калоши. Обычно так и было, что «казённики» избегали их носить, а отправляли их домой, а там кто-либо из родных приспосабливал их для хождения за ягодами и грибами. Но Гриша в ненастную погоду надевал эти калоши, хотя над ним подсмеивались. В самом деле, вид у него получался несколько странный, похожий на маленького татарчонка. Известно, что носить высокие калоши, даже и резиновые, любили и теперь ещё любят эти «князья», как их раньше иронически называли. Гриша тоже, в конце концов, не выдержал насмешек и бросил их носить. Как и ботинки Медведева, долго они ещё валялись за ящиками в гардеробной, как символ пережитого бескультурья.[3]

Шли дни за днями, месяцы за месяцами и годы за годами, и Гриша, как и все грыз «гранит науки». Главной тяжестью была, конечно, «грека» и «латыня». Боже мой! Только подумать, ведь чего-чего только не учили: и аористы, и plusquamperfectum, и ut consecutivum, и cum cansale! Всего не перечислить! Гриша особенными успехами не отличался, но был и не из последних: зубрил, понемногу «махлевал» на контрольных работах, понемногу озорничал. Одним словом, шёл в ногу с другими. А между тем на бурсе происходили большие перемены: бурса начинала сбрасывать с себя «ветхого Адама».

Гриша не имел такого голоса, чтобы его можно было взять в хор, а тяга к искусству была. И вот новость: на бурсе будут обучать скрипичной игре!

Бурса и скрипичная игра! … Это бред? Нет, Михаил Михайлович [Щеглов] привёз уже из Екатеринбурга десять скрипок, скрипичную школу Берио, сделаны пюпитры, отведена комната. Записывайтесь!

Гриша в числе первых записался и приступил к занятиям. Часть школьного здания на втором этаже, против актового зала превратилась в консерваторию. Гриша героически боролся за овладение скрипкой, переходил с «позиции» на «позицию» и вот наступил момент, когда нужно было показать «плоды учения». Весной 1902 г. духовное училище посетил екатеринбургский архиерей Ириней и пожелал послушать игру скрипачей. Гоголь. Великий Гоголь! Только он смог бы нарисовать во всей красоте картину, которая предстала перед нашими глазами. В актовом зале у фисгармонии стоял Михаил Михайлович. Неподалёку от него расположенные острым углом, упирающимся вершиной в пюпитр, на котором лежал Октоих, стояли скрипачи. В перспективе зала у цветка филодендрона сидел старец – архиерей Ириней. Около – стояли мы, слушатели. Всё было напряжено до крайности. Тишина! Всё замерло в ожидании. И вдруг по мановению Михаила Михайловича скрипачи заиграли богородичен восьмого гласа: «Царь Небесный!» Призываю в свидетели всех великих людей мира: музыкантов, художников, писателей – это была картина, достойная их внимания, и в ней активная роль принадлежала Грише.

Новость шла за новостью. Александр Ильич Анисимов объявил, что готовится к постановке «Недоросль» Фонвизина. Роль Скотинина он взял себе. Долго гадали: кому дать роли учителей, и роль Кутейкина играл Гриша. Играли, конечно, отрывки. В самую большую комнату снесли все доски и столы и сделали сцену. Квартирные хозяйки «приходящих» учеников, «квартирников» помогли кое-что собрать из костюмов и грима. Где это было? Это было на бурсе в Камышлове.

Тот же А. И. Анисимов организовал выпуск журнала. Гриша писал о своём Катараче.

Так, [старая] бурса отступала, но она ещё гримасничала и ломалась. И вот её родимые пятна. В четвёртом классе, перед выпуском из школы, «баловались» нюхательным табаком. Дико, но факт! На окнах висели причудливые шторы, а на обороте их причудливые «картины» зелёного цвета свидетельствовали о… сказать прямо: о варварстве

Гриша ходил однажды со своим товарищем по классу за покупкой пряников, конфет для бурсаков. Это было нововведение на бурсе.[4] Вышли из магазина, Гриша вынул из кармана пряник и говорит: «Это я стибрил». Осенью, когда производились заготовки продуктов, мешок с луком оказался у склада без присмотра. Половину его растащили бурсаки. Конечно, участником был и Гриша.[5]

Перед экзаменом мы ходили на традиционную прогулку в лес. Эти прогулки носили демократический характер: бурсаки встречались на них со своими учителями в семейной обстановке: в игре в лапту принимали участие и надзиратели, и учителя. Встретиться с учителями и не бояться, что вот тебя спросят и поставят двойку – сколько в этом было привлекательного для нас! Сколько при этом если не совсем забывалось, то, во всяком случае, смягчалось, сглаживалось обид, оскорблений. Может быть, в такие именно минуты и выработалось потом у бурсаков благородное правило: «Наставникам, хранившим юность нашу, не помня зла за благо воздадим». А ведь это, вероятно, и было то самое главное, что знаменовало собой, что бурса конца 19 века ушла далеко уже от бурсы 70-80-х годов.

На этой прогулке Гриша простудился и заболел крупозным воспалением лёгких. Он оставлен был на второй год и, таким образом, отстал от своих товарищей. Мы снимались на карточку без Гриши. …

Пора учения в Камышловском духовном училище закончилась весной 1902 г. Прошли пять лет совместного учения в духовном училище. Дальше встреча уже будет в Пермской духовной семинарии.

Мы встретились с Гришей Козельским через два года, так как при переходе во второй класс семинарии я тоже потерял год, и во втором классе семинарии мы оказались опять одноклассниками. Это было осенью 1904 г. Прошло два года, а переменилось многое: новый город, новые условия жизни в общежитии, новые события в жизни, а главное – новый возраст: кончилось детство, настала пора юношества. Детство, при всех индивидуальных чертах детей – монолитно, юношество уже подчинено диалектике: в нём общее, коллективное развивается и взаимодействует с индивидуальным, личным. Встретились мы с Гришей, и стало ясно: детство кончилось, ушли в прошлое детские забавы, шалости. В каждом из нас уже больше стало проглядывать своё, личное; каждый из нас стал внимательнее вглядываться в душу другого и находить в ней что-то новое.

Гриша предстал передо мной уже как юноша. Что сразу стало заметно, так это то, что он больше читал и о чём-то думал. Было видно, что он работал над своим мировоззрением, а главное – он старался всё осмыслить самостоятельно и как можно глубже. Взглянуть на всё глубже, чем другие – стало его привычкой. Часто на этой почве у Гриши были размолвки с товарищами: часто на тезис кого-либо, тезис, совершенно ясный и убедительный, он выдвигал антитезис или лучше сказать – контртезис и отстаивал его даже в том случае, когда противник его подводил его ad absurdum.[6] Создалось такое впечатление, что у него появился дух противоречия. Можно было заметить, что Гриша читает книги, явно не по развитию, например, по социологии. Между тем и семинарские науки и сама жизнь усложнялись и усложнялись. В четвёртом классе изучали «Историю философии» по Страхову. Что только не проходило через семинарские головы: и идеи Платона, и энтелехия Аристотеля, и Πανια δει Гераклита, и cogito ergo sum[7] Декарта, и Deus sive natura[8] Спинозы, и Tabula rasa[9] Локка и, наконец, «Мир есть объективация воли» Шопенгауэра. Сколько бы ни популярно читал лекции Александр Николаевич Юрьев по философии, но переварить такую уйму философских идей нужно иметь голову. … А между тем и со стороны вновь появившихся в семинарии молодых преподавателей шли новые веяния. …Больше же всего загадок ставила сама жизнь: революционная буря, промчавшаяся шквалом, не могла не оставить следа на умах семинаристов. А потом и новая литература, когда властителем умов был Леонид Андреев. Такие произведения его, как «Анатэма», «Иуда Искариотский», «Жизнь Василия Фивейского» - властно вторгались в умы юношей, производя подчас страшный хаос в их головах. … Можно себе представить, в каких условиях работал мозг Гриши, когда он вырабатывал своё мировоззрение! Но Гриша не только философствовал, но и был юношей во «плоти»: он был завзятым меломаном, поклонником оперы. Скрипку он забросил, хотя в семинарии был одно время специальный преподаватель – Григорий Кузмич Ширман, который потом в опере был дирижёром оркестра. В одном из оперных сезонов на славе был лирический тенор Саянов. … У Саянова был очень приятный тембр голоса, бархатистый, нежный. … Гриша был в восторге от пения Саянова. Он старался воспроизвести голос певца: делал нажим на гортань (кадык), чтобы вызвать вибрацию звука, чуть зажимал нос, чтобы вызвать «promonsens»[10], и начинал петь «Меж горами ветер воет…»

…Однажды Гриша вознамерился выступить на семинарском вечере декламатором и выбрал для этого стихотворение-перевод из произведений Верхариа: «К невозможному». Содержание этого стихотворения сводилось к призыву к бесконечному движению вперёд, и мысль эта в нём выражена была абстрактно в рефрене: «златых коней мечты безбрежной не бойся устремить туда»; в стихотворении изображалось что-то вроде «perpetuum mobile».[11] Гриша обратился за разрешением прочитать это стихотворение к «папке» (ректору Добронравову), но тот отказал ему в разрешении, заявив: «Нет, Кожельский (ректор шепелявил) – «К невозможному» - не возможно».

Будучи внутренне сосредоточенным, часто что-то обдумывающим, мечтающим, Гриша не был анахоретом, отшельником: например, на вечерах немного ухаживал за епархиалками, во время зимних каникул ходил на вечера в епархиальное училище. Одним словом, мог про себя с полным основанием сказать: «Homo sum et omnia humana mihi non aliena sunt».[12] К чести его нужно сказать: не пил и не курил. Любил иногда поострить над кем-либо из товарищей, но, как говорится, «недушеврёдно». Не чуждался в компании поболтать, посмеяться. По старой привычке не прочь был применить словотворчество. Так, Хмельнова любовно называл «Хмельняга». Он подшучивал над другими, тем же ему платили и товарищи его. Всё это была одна «братва»!

Так мы жили да поживали и осенью 1907 г. вступили, наконец, в богословские «палестины» - в пятый класс. После суровой «школы» Валериана Александровича Фаминского, после философской премудрости на уроках Александра Николаевича Юрьева, богословские классы были «землёй обетованной». «Ну, наконец, можно и отдохнуть» - таково было настроение у всех. Учение шло как-то спокойнее, да и отношение к «богословам» было ровнее, доверчивее, демократичнее. И вот, «тогда считать мы стали раны, товарищей считать» и оказалось: поступало нас в первый класс шестьдесят человек, а к пятому классу осталось тридцать. Пятьдесят процентов «усушки и утруски»; и падали они, главным образом, на первые классы. Было так, что первые и вторые классы были с параллельными, а с третьего класса уже шли классы без параллелей. Вот когда работал пресс… и вспомнили мы опять Валериана Александровича Фаминского – «химеру». «Ох, и крепко он учил!»

Какова была в это время обстановка внутри семинарии на путях идеологического воспитания? Эпоха Александра Павловича Миролюбова явно приходила к концу. Он, ясно было всем, устал. «Укатали сивку крутые горки». …На арену борьбы за идеологию семинаристов выступили новые лица: Николай Иванович Знамировский и священник, впоследствии протоиерей, Тихон Петрович Андриевский. Им пришлось работать уже в других условиях, чем А. П. Миролюбову, а именно – в период столыпинской реакции.[13]

… Метеором в это время пролетела слава священника Григория Спиридоновича Петрова. … И надо всеми этими впечатлениями и переживаниями главенствовало впечатление политической реакции, а настольной книжкой был «Рассказ о семи повешенных» Леонида Андреева.[14]

Как реагировала на все эти явления и события семинарская масса и в частности Гриша Козельский?

Семинарская масса (речь идёт о богословских классах) была пёстрой и по настроению её и отношению к своему настоящему бытию, а также по планам, какие каждый намечал на своё будущее, может [быть] разделена на три категории: «отбывающих», «наблюдающих» и «взыскующих града [Господня]». К первой категории «отбывающих» и их, надо полагать, было большинство, относились те, кто по инерции завершали курс в семинарии, заведомо зная, что они в священники не пойдут. Для них никакие кружки с богословским направлением были не нужны. Ко второй категории относились «соглядатаи», которые не думали надевать рясу, но считали: почему не посмотреть, что «там делается». Они случайно были или в том, или в другом кружке. «Взыскующие града [Господня]» - это были те, которые готовились посвятить себя священно служению, и их были единицы: трое-четверо. Где же был Гриша Козельский в этой сложной обстановке? Вернее всего он был где-то на пути от второй категории к третьей. Для него, как и для многих других, будущее представлялось не в плане идеологии, а в плане экономики: найдись бабушка, которая «сворожила» бы ему, т. е. дала бы средства на дальнейшее образование, и он пошёл бы по тому пути, на какой звал П. Н. Серебренников – сделался бы врачом, как делали многие семинаристы. Но «бабушки» не было, и он, как передавали, сначала недолго поработал по чиновной линии, потом женился на пермской епархиалке, что уже обозначало: «Alea iacta est!»[15] Принял священство и был назначен в село Стриганское Ирбитского уезда. Как рассказывал его брат Феликс, он был идейным пастырем: не ограничивался только богослужениями и проповедями с амвона, а ходил по домам – учил.[16] Наставлял и… скоро сгорел: умер от туберкулёза. Скажем ему: «Sit tibi, care amice, terra levis!»[17]

Воспаление лёгких, перенесённое ещё в возрасте 14-15 лет в духовном училище, ослабило у Гриши лёгкие. Павел Николаевич Серебренников не раз предупреждал его о слабости лёгких, и прогноз оказался роковым.

Гриша Козельский во многом впитал в себя особенности склада и быта духовной школы – духовного училища и духовной семинарии – конца 19 в. и начала 20 в. Вот почему говорить о нём, о его учении и жизни в это время – это значило говорить о тех школах, где он учился и воспитывался.

8/XI[1960] 15 ч. 37 м. вр[емя] св[ердловское]

ГАПК. Ф. р-973. Оп. 1. Д. 709. Л. 101-121.

*Находится в составе «Очерков по истории Камышловского духовного училища» в «пермской» и «свердловской коллекциях» воспоминаний автора.

 

[1] Мицкевич Адам (1798-1855) – польский поэт, политический публицист, деятель польского национального движения.

[2] Двоеданы – название старообрядцев беспоповского толка.

[3] Из очерка «Гриша Козельский» в составе «Очерков о соучениках и друзьях в Камышловском духовном училище» в «свердловской коллекции» воспоминаний автора: «Они долго валялись в гардеробной комнате и служили орудием при разных баталиях, которые иногда возникали между «бурсаками» // ГАСО. Ф. р-2757. Оп. 1. Д. 377. Л. 50.

[4] Из «Очерков по истории Камышловского духовного училища» в «пермской коллекции» воспоминаний автора: «Выход в город разрешался только в редких случаях: когда кто-либо приезжал из родни; когда можно было сходить к кому-либо из родни. Правда, позднее, когда мы учились в третьем классе, разрешалось группе в 3-4 человека ходить в город за покупками конфет, пряников и т. д. по заявкам отдельных «бурсаков». Но это было уже, так сказать «смотрительный» случай» // ГАПК. Ф. р-973. Оп. 1. Д. 709. Л. 4.

Из очерка «Учение Пети Иконникова в Камышловском духовном училище» в составе автобиографических очерков В. А. Игнатьева «Петя Иконников»: «Организована была закупка разных пряностей. Организовано это было так: два ученика третьего или четвёртого класса опрашивали – кому и что нужно купить из пряностей, и направлялись в магазины с мешочком за покупками». // ГАПК. Ф. р-973. Оп. 1. Д. 723. Л. 24-47 об.

[5] Из «Очерков по истории Камышловского духовного училища» в «пермской коллекции» воспоминаний автора: «Самый главный недостаток был в витаминах. Вот почему, когда однажды на дворе оказались без присмотра два мешка с луком, желудки «бурсаков» забушевали, затмили их ясный ум, усыпили совесть, и они ринулись к мешкам и воровали лук, потом за обедом крошили его в суп, или просто ели с чёрным хлебом» // ГАПК. Ф. р-973. Оп. 1. Д. 709. Л. 8-10.

[6] ad absurdum – по-латински до абсурда, но нелепости.

[7] cogito ergo sum – по-латински «мыслю, следовательно, существую».

[8] Deus sive natura – по-латински «Бог или природа».

[9] tabula rasa – по-латински чистая доска.

[10] «носовой звук». (Примеч. автора).

[11] perpetuum mobile – по-латински вечный двигатель.

[12] Homo sum et omnia humana mihi non aliena sunt – по-латински «Я человек и ничто человеческое мне не чуждо».

[13] Имеется в виду в период после революции 1905-1907 гг., термин «столыпинская реакция» связан с политикой и именем Петра Аркадьевича Столыпина (1862-1911), председателя Совета министров Российской империи в 1906-1911 гг.

[14] Повесть о последних днях приговорённых к смертной казни, столкновение «инстинкта жизни» и «инстинкта смерти». Прототипами приговорённых были социалисты-революционеры, готовившие покушение на Великого князя Николая Николаевича (младшего) и министра юстиции И. Г. Щегловитова в 1907 г., но выданные провокатором Азефом и казнённые.

[15] Alea iacta est! – по-латински «Кости брошены!»

[16] В очерке «Гриша Козельский» в составе «Очерков о соучениках и друзьях в Камышловском духовном училище» в «свердловской коллекции» воспоминаний автор добавляет: «Он делал то, что Т. П. Андриевский делал в «Данилихе». Стало ясно, что Гриша посещал молельный дом в «Данилихе» не как «соглядатай», как делали некоторые другие и как о нём думали, а с целью поучения...» // ГАСО. Ф, р-2757. Оп. 1. Д. 377. Л. 58.

[17] Sit tibi, care amice, terra levis! – по-латински «Пусть тебе, наш друг, земля будет пухом!»

 


Вернуться назад



Flag Counter Яндекс.Метрика