НАШЕ ДЕТСТВО И ТЕЧЕНСКИЕ «ШТАТЫ» (ПЕДАГОГИЧЕСКАЯ ПОЭМА)

 

«Naturam si sequamur,

nunquam aberrabimus».

«Мы никогда не ошибёмся, если будем следовать природе».[1]

 

Детство наше – детство семерых детей сельского дьячка Алексея Ивановича Игнатьева по своему быту, что говорить, было не из богатых, а прямо сказать: было бедным. Домик наш, приземистый, бревенчатый, деревенского образца, какие были типичными для Зауралья, состоявший из небольших кухни и «горницы», даже в ту пору, когда от семьи отсеялись два старших брата, а старшая сестра только на каникулы приезжала домой из деревни, где она учительствовала, - конечно, был тесен для семьи. Особенно теснота в нём ощущалась зимой. Спать, например, зимой ложились на полу «горницы», от наружной стороны её до двери в кухню. Получалось своеобразное «лежбище», в центре которого на перине спали родители, а на флангах на кошмах «почивали» дети. Одеяло и по две подушки было только у родителей, дети же имели по одной подушке, а вместо одеял набрасывали на себя шубы, пальто или что-либо другое из одежды. На день все постельные принадлежности, кроме, конечно, одежды, сносились в кухню на полати. Зато летом была благодать: в домике оставались только родители, но и они под воздействием домашних «зубров» переселялись в сени, а дети на «сон грядущий» разбредались по разным укромным местам просторной ограды: под навесы, сараи и спали на телегах, в коробах, на тех же кошмах, что и зимой на полу, и тоже под шубой или пальто. Но ложе устраивалось мягче, потому что под кошму подкладывалось сено, свежее, душистое. Спишь, бывало, на телеге и рано утром сквозь сон слышишь, что около тебя кто-то пыхтит и норовит из-под твоего ложа вытащить сено, открываешь глаза, глянь – красуля или пестрёнка, направляясь на кормёжку в поскотину, мимоходом вырывает из-под кошмы клочки сена. Чем хороши были эти наши «кровати», то тем, что в них не было ни клопов, ни блох, если же последние «навестят», то стоило только подбросить в сено полыни, и прощай блохи. А свежий воздух! С вечера подолгу слышишь «дробь» колотушек очередных сторожей ночного порядка на селе. Где-то, может быть, ещё блуждает гармонист и тревожит сон девиц. На колокольне изредка раздаётся звон «маленького» колокола: де-скать – спите: я бодрствую. Где-то на дороге «загогочут» потревоженные проезжей телегой гуси… и всё погружается в тишину и покой.

Позднее, когда отец отказался от посевов хлеба, так как сворованы были лошади, из пустовавшего на гумне овина построена была на дворе «малуха». В ней летом жила старшая сестра, а в сенях «малухи» на кровати, которая, очевидно, была заведена ещё в молодые годы супружества наших родителей и которая была деревянной, спали два брата уже в юношеском возрасте.

Так разрешался жилищный вопрос в нашей семье. Не это ли имеется в виду в пословице, которая гласит: «в тесноте, да не в обиде».

Не богато, конечно, было и с одеждой. Особенная забота была о верхней одежде на осень, зиму и весну. Счастливым случаем для разрешения этой проблемы в семье было то, что в ней преобладали мальчики, причём по возрасту они шли с интервалами в три-четыре года, что позволяло некоторые виды верхней одежды делать на половину «переходящими», например, шубы, валенки, сапоги. Если была, скажем, брату Алексею сшита новая шуба, то мех от неё по наследству переходил на шубу Ивану, а затем и Василию. Верх из серого корта был новый, и вот, пожалуйста, три новых шубы. Тоже с сапогами: голенища к ним были «переходящими», новыми шились только головки, но наш «придворный» чеботарь Николай Фёдорович Лебедев так умело комбинировал «старое» с «новым» (начищал сапоги ваксой), что сапоги в каждом случае оказывались новыми трижды во всём своём «естестве». Сложнее в этом случае было у младшей сестры: большой интервал в возрасте её по отношению к старшей сестре (14-15 лет) исключал возможность таких комбинаций, однако закон преемственности в возможных пределах имел силу и по отношению к её гардеробу: из сундука извлекались остатки из одежды старшей сестры и им придавалась «вторая молодость».

Лёгкая верхняя одежда – рубашки, штаны, - конечно, служили до износа. Летом они и были единственными посредниками между нашими организмами и природой: ситцевая рубашка, штаны из корта с одной пуговкой, поясок со словами: «кого люблю – тому дарю» - изделие Верх-теченских монашек – вот всё одеяние мальчика. Для сна снимался только поясок. Это одеяние служило при различных явлениях природы, в разную погоду: и в жар, и при прохладе, и при дожде. Сапоги летом отдыхали, а ноги так загорали и обветривались, что на них появлялись «цыпки». Впрочем, в торжественные случаи – в праздники, при хождениях в гости – полагалось надевать сапоги и «модные» кашемировую или сатиновую красную рубашку с вышитым воротом и плисовые шаровары.

Питание тоже не было изысканным: щи, каша, жареная картошка, «парёнки», молоко. Кринка молока летом всегда по первому требованию приносилась с погреба. «Калёные» в печке яички летом давались безотказно. Хлеб пшеничный из муки простого размола в виде калачей, лепёшек, шанег давался «по потребности». Сахар – по кусочку к чаю. В праздники выпекались булочки или шанежки из «крупчатки» и давались к чаю после обедни в качестве премии за посещение богослужения. В качестве сладкого блюда в праздники на обед подавалось «сусло», «росол». Последний иногда с урюком, а «сусло» с «рожками». Витамины поступали в пищу прямо с гряды: горох, бобы, морковь, репа, брюква – бери, сколько хочешь. Обеды и ужины «совершались» в кухне по деревенскому образцу: вся семья дружно и плотно садилась за стол; разбирались по принадлежности деревянные ложки вятского изделия; на стол ставилась миска с супом, или тарелка с кашей, «парёнками» и пр. и ложки устремлялись на очередную снедь: тарелок как посредников в потреблении блюд не было принято. На посту между печкой и столом стояла наша матушка, только с боку присаживаясь к столу и «пригубляя» то или другое из приготовленной ею снеди. Всё было скромно, но делалось всё, чтобы дети нормально росли и развивались.[2]

И при всём этом детство наше было богатым. Оно было богатым по тем дарам природы, которые она нам щедро предоставляла. Мы не пели тогда: «пусть будет солнце, пусть будет небо», но они были непременными элементами и спутниками нашего бытия: летнее солнце пронизывало все поры нашего организма. На помощь ему как раз и приходило наше бедное одеяние. Кругом Течи были бор, березняк, луга, озерки; было много ягод и грибов. Сколько путешествий совершено было по окрестностям села! Сколько открытий! Река Теча дарила рыбу: щук, окуней, ершей, пискарей. А каким блаженством было купание в ней: сначала – «на своём берегу», где было помельче, а потом – «у мостика», где было глубже и где можно было плавать, нырять и прыгать в воду с мостика вниз головой. Купались по десять-пятнадцать раз в день. Село было расположено на горе, а между ним и речкой, в пойме, были огороды. Мальчишками мы ватагой направлялись купаться, уже на горке сбрасывали с себя штанишки и рубашонки, брали их под мышки и с гиканьем и криком: «чур не мне воду греть» мчались мимо огородов к реке. Ныряли и в воде смотрели до того, что глаза наливались кровью. От частого купанья и загорания на солнце кожа на носу за лето сходила не раз, волосы выцветали. Из штанишек делали «сети» и ловили пискарей. Любили в воду перестукиваться камышками на большом расстоянии. Играли в «чертей»: мокрые валялись в песке и в таком одеянии с криками мчались по берегу мимо разостланных на нём для сушки холстов, причём не обходилось и без конфликтов с хозяевами, точнее – с хозяйками их: «у, черти проклятые» - иногда слышались голоса в адрес шалунов. Шалости бывали иногда и не безобидными. Так забавлялись иногда тем, что «солили» замерзающего от продолжительного купания какого-либо паренька, чаще всего из тех, что был более беззащитным: не давали ему одеваться, забрасывая песком. Не обходилось в этом случае и без слёз. Или находились такие «мастера» запутывать штанишки, что другой мальчишка с трудом их распутывал, иногда дрожа от холода. Мальчишки – что с них возьмёшь?! Не было для нас в мире воды, лучше Теченской. Вот почему, когда много позднее, уже в зрелом возрасте, будучи мужиками, как говорят в деревнях, когда мы приезжали в наше село, то считали обязательным для себя «омыться» в священных водах реки Течи.

Бесценным богатством для нас в детстве было общение в животным миром. Наши Бурки, Карьки, Воронки, Красули, Бурёнки, собачки – Кудря, Типка – всё это были объекты, на которые распространялась наша любовь. Это было то, что возбуждало и питало наши эмоции. Вместе с этим общение, например, с Бурками, Воронками было источником для деятельности: мальчику в шесть лет полагалось ездить верхом на лошади; в десять лет – уметь запрягать и распрягать лошадь, сделать «мешанину» для её питания; в пятнадцать лет – суметь накосить на телегу травы и привезти её домой. Каким удовольствием было для мальчишки купать лошадей! С поля, после подъёма паров, они возвращались домой все грязные, с соляными пятнами и на коже от пота, в шишках от укусов шершней, усталые, измождённые. И вот заводишь их в воду и начинаешь отмывать грязь, растирать шишки. Нужно видеть в этот момент их глаза, «лицо», да, именно – лицо! Они хрипят от удовольствия, они просят, чтобы их ещё и ещё мыли, они благодарят. Кто и как может измерить значение этого простейшего процесса в жизни ребёнка для формирования его души!

Или, например, что значило для мальчишки взять плицу, зачерпнуть в неё ржи или овса и веером разбросать их у амбара, а потом наблюдать, как со всех сторон ограды с шумом и разговором на своём птичьем языке будут слетаться курицы, как с гоготанием ринутся в эту компанию гуси, гусята, как налетят сюда же голуби и те, вечно хлопотливые и вороватые птички, которые гнездятся, под окнами и крышами домов и хозяйственных строений.

С детских лет в памяти свято хранятся образы тех окрестностей нашего села, с которыми связаны первые опыты в постижении красоты, первые ростки эстетики в наших душах. Вот «штатское» - высокий берег с крутым обрывом у реки. Первые опыты постижения пространства и перспективы: вид отдалённых полей, луга, на котором когда-то впервые удавалось видеть красивых птичек с хохолками на голове – чибисов. Мирная картина пасущегося на нём стада коров и овец. Закат солнца, постепенное наступление тишины и только отдалённый шум водопада у мельничного пруда и шум мельничного колеса. Отсюда именно, от «штатского» места наши старшие братья – «первооткрыватели» на утлых ботах отправлялись вверх по реке Тече и открыли «Швейцарию», «Красную» горку», «Поганое», различные острова и добирались до Чесноковской мельницы. Открыты были и «наволоки» - роща черёмухи в пойме между «Красной горкой» и «Поганым». Внизу у густо заросшей черёмухи были кусты смородины, а по стволам черёмух свешивались листья хмеля, а позднее – его гроздья. Густо разросся папоротник. Только по узкой тропинке можно было проходить через эту рощу. «Красная горка» в пору пышного лета была покрыта ковром душистого горошка. Здесь когда-то со старшим братом мы были в «ночном» и ночью входили в Черёмуховую рощу, усеянную светляками. И страшно, и чарующая красота! Не это ли и были «навьи чары», о которых приходилось читать позднее. То, что пережито было тогда в «ночном», воскресло в памяти при чтении рассказа «Бежин луг» И. С. Тургенева.

«Поганое» было дикое место: здесь несколько раз тонули люди при ловле рыбы неводом. Детская фантазия нам рисовала это место обиталищем русалок, леших и прочей чертовщины. Образ «Поганова» всегда всплывал потом при чтении «Майской ночи» Н. В. Гоголя.

Много впечатлений в детскую душу вошло от посещения нашего гумна. В пору нашего детства хлеб (снопы) перед обмолотом ещё сушили в овине. Бывало, рано-рано постучат к нам в окошко старик, которому поручалось «топить» овин, и позовёт нас с братом с собой на «работу». Брали с собой картошку и пекли её в золе у костра в «лазее». Старик нам что-то рассказывал, а мы под его речь смыкали глаза и досыпали ночь под потрескивание хвороста. Как сейчас перед глазами стоит картина обмолота в те времена. Перед рассветом зажигали ещё костёр из соломы. Снопы раскладывались на току в форме овального круга колосьями внутрь, по ним «учинённый» малец верхом на кореннике тройки лошадей ездил по снопам, а мужички и тётушки цепами колотили по снопам. Таким было наше первое знакомство с «техникой» в сельском хозяйстве. Самым интересным для нас при молотьбе был момент, когда солому убирали с тока в стог и когда можно было кувыркаться в ней, ещё сохранившей аромат ржи или пшеницы.

Большая часть поскотины нашего села была покрыта березняком и болотами. Сюда совершались наши поездки за грибами. Мы наблюдали по перелескам и около болот свободно, без пастуха разгуливающих коров и лошадей и стада овец с пастухами. Нам были знакомы отдельные рощи берёзок по разным дорогам: Беликульской, Теренкульской, Лёвиной, Соляной и пр. Мы знали излюбленные места наших родителей, именуемые «грибными». Мы собирали шишки камышей по обочинам болот, цветы. Природа щедро ласкала нас вблизи нашего села. Это всё составляло богатство нашего детства, но особенная полнота наших детских переживаний связана была с нашими «штатами».

Пашни и покосы, с прилегающими к ним лесами и ягодниками, которые отводились религиозными общинами («приходами») служителям церквей («причту») в качестве натуральной оплаты за совершение богослужений чаще всего назывались у нас поповскими землями, но в торжественных официальных случаях именовались «штатными». Так как в наш «приход» входило несколько посёлков, то земли, отведённые под «штаты» находились (были «нарезаны») в разных местах, выделены из фонда того или иного посёлка. Так, пашни были отведены из фонда угодий села Течи и деревень – Черепановой и Пановой, а покосы из фонда земель Баклановой и Кирдов. Теченская община, кроме того, предоставляла «причту» в безвозмездное пользование поскотину и гумно в черте её владений.

Большое хозяйственное значение имели, конечно, пашни: с ними больше всего связано было работы, труда, а на покосе была сезонная работа в течение одной-двух недель больше. Естественно, к полям, где были расположены пашни, больше всего и относятся наши детские и юношеские воспоминания. Поля эти находились в двух местах в одном и том же направлении между Черепановой и Пановой и назывались по расстоянию от Течи: одно – «ближним» примерно в трёх верстах от неё, а второе – «дальним» - примерно в пяти верстах от неё.

Что значило для ребёнка поездка в поле первый раз в жизни? Это, прежде всего, значило обогатиться новыми впечатлениями, расширить самое представление о пространстве, расширить свой кругозор, причём всё окружающее и встречающееся по пути ему кажется в расширенном масштабе. Так было с нами в нашем детстве: едем ли мы ещё по селу, спускаемся ли мы с горы на мостик, проезжаем ли мы по Черепановой, поскотиной и далее – всё кажется большим, масштабным. Село находилось (и теперь находится) на горе, а поля находились за рекой, к которой был крутой спуск по рву, образованному от размыва вешней воды. Спуск этот казался страшным, а ров казался ущельем. Таким рисовало его наше воображение, таким он и остался в наших воспоминаниях. С этим рвом именно связано у меня воспоминание об одной катастрофе при поездке в поле, участником которой мне пришлось быть. Было мне лет пять, и был тогда голодный год. На поля тучами налетела саранча и начисто пожирала все посевы. Для борьбы с ней организованы были школьники: они при помощи двухколёсной тележки собирали в прикреплённый к ней полог по межам саранчу («кобылку») и сжигали её тут же на меже. На питание их в поле привозилась просовая каша. Нашему работнику и было поручено отвезти эту кашу в большой глиняной корчаге, в которой обычно парили при стирке бельё. Он взял меня в кампанию. Покрытие телеги (одёр) было только что высмолено. При спуске с горы лощадь стала вихлять от обочины рва к обочине, телега накренилась и каша сплеснулась на телегу с влажной ещё смолой на одре. Что делать? Мы – два участника этой катастрофы – начисто слизали кашу с маленькой примесью в ней смолы вместо масла.

Мостик, через который мы проезжали, казался коварным злодеем, который вот-вот должен погубить нас. В моих детских воспоминаниях вид его остался особенно страшным от того момента, когда я однажды наблюдал, как по нему переправлялся караван верблюдов: они переползали по нему с диким рёвом.

Бесконечно длинным сначала казался проезд через Черепанову, но со временем так была изучена эта деревня, что мы знали, где дом Семёна Ивановича Черепанова, где живут Курбатовы, где Прохановы и пр. Один дом среди деревни, построенный из очень толстых брёвен, вызывал на размышления: нужно ли его топить? Сколько ему лет? Потом казалось, что он именно и был у старика со старухой у синего моря по Пушкинской сказке. В конце деревни, у реки, внимание останавливалось на владениях мельника Мизгирёва, старика-кержака. Иногда видно его было на плотике мельницы. Худой, высокий, с подвязанными верёвочкой волосами, с распахнутым воротом рубашки он зычно кричал на проезжавших по плотине Теченских мужичков. Его образ возник в моём воображении потом при чтении рассказа А. М. Горького «На плотах». Неотвязчиво при этом вспоминалась при этом внучка этого сухого кержака – Лиза, которая училась в школе на год старше нас. Милая, ласковая девочка, воспитанная по-кержачки, она сторонилась от нас, видимо, тяготясь отчуждением от «мирских» по требованию своих родителей, старались как-то тайно сблизиться с нами: то, бывало, сунет в руку кому-либо или пряник, или конфету. По окончании школы приходила помогать учительнице, так как училась хорошо, но скоро мы узнали, что Лиза, ставшая уже нашей любимицей, умерла.

За деревней была безлесная поскотина. В детстве она казалась нам бесконечной, может быть, именно потому, что она была голой, однообразной. От детского взгляда не скрылось одно наблюдение над животными, как они спасались в летний жаркий день от шершней: коровы заходили в воду так, что у них торчали только одни головы поверх воды. … Так складывались крупицы детского опыта. В этой же поскотине в возрасте пяти-шести лет я впервые ощутил красоту осеннего дня. Наш работник перевозил с поля на гумно снопы для обмолота и взял меня с собой. Три телеги, нагруженные снопами, медленно двигались по дороге в поскотине, и я шествовал за последней из них. День был солнечный, воздух казался прозрачным, небо – глубоким голубым. Позднее, когда я заучивал стихотворение Ф. И. Тютчева: «Есть в осени первоначальной …» - этот образ осени был уже мне знакомым, художественно прочувствованным.

В моей памяти с детства сохранилась картина дороги к нашему «ближнему» полю: пашни, перелески (колки), ягодники и пр. Особенно сохранилась в памяти «развилка» - та часть дороги, где она поворачивает влево от дороги, ведущей прямо на «дальнее» поле. В этом случае требовалось уже настраивать память практически, чтобы знать дорогу на поле.

«Ближнее» поле.

«Ближнее» поле уже в силу того, что он было ближним, чаще всего посещалось нами. И сколько же оно возбудило в наших детских душах радостей, художественных эмоций, которые потом в жизни находили отклик при чтении художественной литературы, при опытах в различных видах искусств и пр. Сразу же с проезжей дороги мы сворачивали в пышные кусты ивы, расположившиеся по обочине небольшого осинника. Этот осинник в моей памяти с детства сохранился таким, каким я видел его однажды в пору «осени первоначальной», когда листья его были подёрнуты уже «багрецом», а кусты ивы около него – «золотом». Какая же это красота природы, которую А. С. Пушкин выразил в словах: «в багрец и золото одетые леса». Осина почему-то в ряду других деревьев была у нас не в почёте. Существовало даже обидное для этого дерева предание, что обычное для неё трепетание листьев её объясняется тем, что на осине именно повесился злосчастный апостол Христа – Иуда. Но какая красота у неё была осенью, особенно когда на среди берёз, и её «багрец» с «золотом» последних являл собою ковёр причудливой красоты, сотканный лучшим мастером-художником в мире – природой. Я был в этом осиннике, когда листопад ещё был на половине: в нём было светлее, чем летом и сквозь не опавшую ещё листву проглядывало глубокое голубое небо. В осиннике стояла тишина: не было ни комаров, ни досадливых шершней. Казалось, что прозрачный воздух «застыл» в своём движении. На земле же из-под опавших листьев то там, то здесь появлялись кровавые пятна в обрамлении зелёных листьев: это выглядывали ещё запоздалые ягодки костяники.

Неподалёку от осинника был вишняк. Вишни были низкорослые под сенью небольших берёзок. Их окружала густая трава, в которой сплошным ковром росла клубника. Что говорить – этот вишняк был самым заманчивым местом для нас, детей, и увы! как часто он опустошался нами, нетерпеливыми его поклонниками раньше, чем это планировали наши родители! Но как он был красив в пору нормального созревания ягод! Это было красное пламя, красный ковёр, разостланный среди поля. Зато что он представлял собою, когда нашествие на него уже было совершено! Это был полный разгром его: трава всё примята, потому что было такое обилие ягод клубники, что собиратели ягод делали это буквально лёжа; кустарники становились голыми с редкими листочками там и здесь. Так бывает поздно осенью, когда от дождей и ветров летний ковёр цветов слиняет, пожухнет и погибнет летняя краса полей.

Наконец, мы подъезжаем к центральному месту ближнего поля – к «стану». Здесь, на небольшой площадке среди могучих берёз с пышными кронами, под тенью их мы располагались на «маёвку». Здесь когда-то был балаган для укрытия от дождя во время ненастья в «страду» - конусообразное сооружение, вроде чума, из жердей, крытых соломой и дёрном, с отверстием на вершине конуса для выхода дыма от костра, который раздвоился в балагане. Позднее балаган был перенесён на другое место, а на его месте осталась голая плешина перегоревшей земли и вокруг неё пышный лопух и лебеда. С этим местом у меня связано одно из ярких воспоминаний моего детства. Как-то мы с братом Иваном приехали сюда в «ночное». Мы были свидетелями, как замирала жизнь на полях у рабочего люда. Под вечер всё усиливалась прохлада и влажность воздуха. Откуда-то потянуло дымком и он растекался по полям. Развели и мы с братом костёр, так – от комаров. И вот разыгралась детская фантазия, детское озорство. Давай откроем стрельбу! А брат, как видно, где-то научился этому. Вбили в землю кол, с небольшой лункой вверху, накладывали в неё угольки и ударяли обухом топора. И что же? Получилась настоящая канонада! И что удивительнее всего: через некоторое время слышим: выстрелы доносятся и до нас откуда-то издали. Значит, кто-то тоже развлекался этим «занятием». По правде сказать, делали мы это не столько по мотивам шалости, а чтобы приглушить радость, которая нас охватила, когда спустилась ночь. К тому же всю ночь где-то по близости «ухал» филин. Так мы и «попробовали» провести «ночное».

Одна из берёз на лужайке, где мы обычно останавливались, была старой. У ней когда-то брали весной сок, и оставили отверстие в коре, из которого сок стекал по коре и в последующее время. Образ этой берёзы всегда возникал передо мной много позднее, когда я, уже будучи юношей, увлекался пением и пел романс:

«Острою секирой ранена берёза.

По коре смолистой побежали слёзы.

Ты не плачь, берёза, бедная, не сетуй,

Рана – не смертельна: вылечишься к лету.

Станешь красоваться, листьями убрана.

Лишь больного сердца не залечишь (?) рану».[3]

Так детство перекликалось с юностью, а теперь памятью перекликается в старости.

Неподалёку от «стана» среди берёз и в их окружении было небольшое болотце с кочками по средине. По краям его росли незабудки, а на нём жёлтые лютики. В засушливое лето вода в нём высыхала, а в дождливое – долго стояла. Трава на нём была неважная, не было смысла скашивать её на сено, и поэтому мы её скашивали на телеги. На этом мы учились косить.

За болотом был берёзовый лесок, очень чистый. Берёзки были прямые, во всей своей красоте. Здесь иногда мы находили синявки и обабки. Место было так изучено, что мы ежегодно, в большинстве случаев тщательно, искали их там, где они были прежде.

На этом же поле за главным массивом пашни был небольшой лужок с небольшим берёзовым «колком», куда и был перенесён позднее балаган. Здесь был ковёр цветов и росли пучки. Ох, эти пучки, наши детские деликатесы! Сколько мы их поедали! А что значило поехать в поле и отказать кому-либо из нас в этой поездке: просьб не оберёшься – привези пучки! А попробуй – не привези, так обиды и слёз не оберёшься. Пиканы – цветочные завязи пучек – отдавали матери. Их варили и потребляли с квасом. Сколько букетов мы увозили домой с этого лужочка! Здесь же рос пышкой шиповник. В леске попадалась земляника, а в траве среди цветов – клубника. В балагане обитали маленькие рыженькие зверьки – ласки. Про них говорили, что они у лошадей завивали – сбивали в войлок – гривы. Это, конечно, была досужая выдумка людей с необузданной фантазией подобно тому, как говорили, что в домашних пригонах это делал некий «суседко».

С «ближним» полем у меня связано ещё воспоминание о том, как в детстве мы водили лошадей на водопой на Чесноковскую мельницу. Это приходилось делать тогда, когда описанное выше болотце высыхало. Расстояние до мельницы было довольно значительным и представляло из себя самый большой наш ипподром, по которому мы скакали «на вершках» на наших карьках. Кроме того, этот «вояж» связан был с упражнением в ловкости. Дело в том, что территория мельницы была огорожена и, чтобы пробраться на неё, нужно было спрыгивать с лошадей и обратно на них и открывать и закрывать ворота и делать это очень быстро, пока не набежали на нас Чесноковские псы, которых у него было несколько. Только когда мы были «на вершинах», собаки не решались приближаться к нам. С этим «вояжем» связано у меня такое воспоминание об одном трагическом случае с Теченским мальчиком – Мишей Казанцевым, который также, как и мы, скакал, «на вершке» на этот водопой, но так разогнал лошадей, что не удержался на лошади, упал и разбился на смерть. «Сломал себе лёп» - такой диагноз был поставлен простонародной молвой.

«Дальнее поле».

На пути к «дальнему» полю после описанной выше «развилки» были два рва, у которых один был крутой. В детстве он, последний, нам казался большим и доставлял нам большие заботы при проезде через него с большими возами сена: требовалась ловкость управления лошадью. За этим рвом начиналась равнина. По обе стороны дороги по ней на широком пространстве мы наблюдали иногда красочную картину уборки богатого урожая пшеницы: весёлые лица и энергичные движения жнецов. Был такой случай: проезжали мы с поля однажды на этой равнине в пору уборки хлеба на нашей ленивой Воронухе. Один из ближайших к нашей телеге жнецов заметил, что мы всячески понуждаем ленивую лошадь, но она не поддаётся и с эпическим спокойствием медленно шагает. «Стой, ребята, - крикнул он, - сейчас вам помогу. Верёвка и две палки у вас есть?» – «Есть». – «Давай сюда!» Он быстро подвязал к оглоблям две палки, на них подвесил сноп овса, который убирали, и со словами: «Теперь айда!» - подхлестнул злополучную кобылку. И что же? Она стала тянуться к снопу и перешла на скорый шаг. Всё поле шумело от смеха. Чего только не придумает склонный к юмору русский человек, когда на душе у него радость, как было в данном случае при уборке богатого урожая.

Эта равнина памятна мне с детства ещё потому, что однажды, рано утром, проезжая по ней, я слушал пение жаворонка и наблюдал, как он «купался» в воздухе. В юношеские годы, когда я пел «Жаворонка» М. И. Глинки, картина этого утра, со всеми её деталями, всегда стояла перед моими глазами и содержание романса было облечено для меня в конкретные формы яркого образа.

«Дальнее» поле по площади, им занимаемой, было более «ближнего» и значительную часть его занимали луга – покосы хозяйственного значения, т. е. пригодные для заготовки сена. Поле было расположено неподалёку от реки Течи, частично на холмистой местности. Здесь, на невысоком холме, был берёзовый лесок и небольшая площадка, покрытая травой и отдельными кустиками вишни, на которой стоял такой же балаган, какой был на ближнем поле. В траве во время сенокоса было полно клубники. В лесочке мы находили несомненные признаки того, что по близости где-то обитали зайцы. Обосновывались они на зиму, как потом выяснилось, в стогах соломы, которые оставляли в поле, когда перешли на обмолот машинами прямо в поле. Несчастных «косых» зимой ловили в сети, устраивая на них облавы с гиканьем, колокольцами, бубенцами. Тут же закручивали им головы, обдирали, туши бросали волкам, а шкурки на возу под бастриком вывозили на базар.

В лесочке по склону бугра росла земляника и попадались синявки и обабки. Но главное, что нас, детей, сюда привлекало, это были саранки, неосторожные плоды земли, потому что легко выдавали себя роскошными цветами на земле. Среди других наших детских деликатесов, которые нам дарила природа, как-то: крупянок, медунов, пучек и даже «свиного гороха», саранки были на особом счету, на особом почёте, как из конфет в почёте было монпансье, которое мы называли «лампасе», не зная иностранного происхождения этого слова. И, вероятно, потому они были на особом почёте, что они редко встречались. Сами же по себе они ничего особенно привлекательного для вкуса не представляли: их жёлтые луковицы имели приторно слащавый вкус и неприятный землядистный запах. Но кто может понять и объяснить причуды детских вкусовых влечений?

Самым заманчивым для нас, детей, на «дальнем» поле была близость реки. К ней мы на водопой, а иногда и для купанья приходили или приезжали верхом на наших «рысаках» по меже, которая так, вероятно, и изгладилась из моей памяти, если бы позднее среди орфографических упражнений не встретились мне чудесные слова стихотворения: «По ниве прохожу я узкою тропой, поросшей кашкою и цепкой лебедой».[4] Они воскресили в моей памяти образ этой межи, и мне самому показалось странным, как это я тогда, в детстве, не обратил внимания на эту деталь природы. Так, мои детские эстетические впечатления вступали во взаимодействие позднее с другими эстетическими впечатлениями, получаемыми при чтении художественной литературы или каким-либо другим путём – через живопись, музыку и т. д., причём или они, возникнут вдруг из какой-то подсознательной области, как из какой-то кладовой, получали новую яркую окраску, как это было у меня с картиной межи, или сами, яркие и живо сохранившиеся в памяти, придавали яркую окраску новым эстетическим впечатлениям, облекая их в полнокровные образы, как это у меня было часто, о чём я уже говорил выше. Берег реки, к которому мы приводили лошадей, имел своеобразную природную красоту: нужно было спускаться к нему с крутого обрыва через нишу ивовых ветвей на столько густо переплетёнными в вершинах, что внизу под ними был таинственный полумрак, а узкая тропинка совсем исчезла из глаз. Затем слева виднелось небольшое круглое болотце, обрамлённое тоже густо ивами. Над ним густо летали стрекозы, а утка с утятами стремглав ныряли в воду и скрывались в камышах, растущих по берегам его. Затем опять были ивы и открывался берег реки, покрытый цветами. Противоположный берег тоже был обрывистый и покрыт густым лесом. Река не была здесь широкой и казалось, что она была стиснута в берегах. Она не была здесь глубокой, но мы никогда не решались доплывать до противоположного берега: место было глухое, и казалось, что вот-вот нас подстерегает омут. Однако, какое же было блаженство погрузиться в прохладную воду, а особенно – купать лошадей. Течение реки было спокойным, а отражение в воде деревьев у противоположного берега оставляло впечатление, что вода в реке не подвижна. Купаться в такой обстановке казалось страшновато, но это именно ещё больше возбуждало желание купаться. Так, в детство перед сном больше и больше хотелось слушать сказки про «страшное». В этом раскрывалась какая-то противоречивость детской души.

Нашей трудовой, а позднее юношеской деятельностью мы больше связаны были с той частью поля, где были луга, и именно в период сенокоса. Луга расположены были по обочинам пашни, причём они обрамлялись ивами и берёзами. Одна сторона луга граничила с бугром, покрытым берёзами. Покос разделяла на две части дороги, причём другая часть его, за дорогой была сжата между холмами, а на одном холме была гряда вишняка. У дороги в лесу было небольшое болотце, которое летом высыхало, а траву на нём скашивали. Около болотца росла чёрная смородина. Излишне говорить о том, что наше детское внимание было приковано, прежде всего к вишняку и смородине, а также к одному месту луга, где в траве густо росла клубника.

В чём же проявлялась, как упомянуто выше, наша детская и юношеская деятельность? Не есть ли это пустые самохвальные слова автора сего?

В нашей семье, когда несколько человек из детей уже подросли, принято было сгребать сено и копнить его своими силами. Косить было непосильно, но сгребать и делать копны было и посильно, а главное – это же было прямо блаженство! Граблями и вилами мы приучались владеть с 12-14 лет. В четыре руки, а то и в пять мы брали грабли в руки и делали сначала валки, а потом копны. Учились мы этому? Да, учились! Мы работали с определёнными приёмами и методично: где было нужно подбивали волну душистого сена и ногой. Больших заходов мы, конечно, делать не могли, но мы сгребали сена столько в копны, сколько его можно было немедленно из копён свозить домой. Это потом возлагалось на нас с братом Иваном. Умели ли мы складывать сено на возы под бастриг? Да, умели и притом настоящие заправские большие воза, правда, в дороге их иногда подправляли, но всё-таки благополучно привозили домой. Был один только катастрофический случай. Наложили мы воз большой, а выводить его на дорогу пришлось под сильным наклоном к болоту. И вот воз наш на бок! Карько свалился на бок, стал брыкать ногами и задыхаться, хрипеть. Перепугались и с перепугу хотели уже рубить у хомута гужи, но одумались и стали распутывать … Наконец, выпрягли нашего Карька и подняли. Перетрусились так, что дома не сразу решились поведать это родителям. Здесь же был такой случай: косил я траву на болоте, смотрю – на скошенном только что месте что-то возится в ямке. Ба! Смотрю: лежат кучкой зайчата. И как я был рад, что не скосил им головы. Постановили: к зайчатам не прикасаться – пусть их приберёт и устроит зайчиха! А ведь как подмывало по-ребячьи забрать их и этим сгубить!

Но вспомнили про печальный опыт: привезли однажды диких утят и решили их подсадить к своим домашним, но пока собирались мыши их уже растащили по норам.

Что было самым увлекательным в нашем детстве на сенокосе? Возить к стогу копны. Мы возили их так: зацепляли длинной верёвкой по основанию, верёвку привязывали к хомуту на лошади, мигом «на вершину» и пошёл! Как хорошо всё-таки поэт описал картину сенокоса.

«Пахнет сеном над лугами…

Песней душу веселя,

Бабы с граблями рядами,

Ходят, сено шевеля.

Мужички его кругом

На воз вилами кидают.

Воз растёт, растёт, как дом…»[5]

Никогда не забудется картина возвращения с поля после работы вместе с подёнщиками. Усталые, но они заводят песни. Говорят, это так заведено, чтобы веселить хозяина. При проезде с «дальнего» поля видна была обрывистая гора у Еремеевской мельницы. Наша фантазия связала её с картинами в «Демоне» А. Г. Рубинштейна[6] и «Страшной местью» Н. В. Гоголя. Вид же с мельницы гармонично слился с «Русалкой» А. С. Даргомыжского. Но своя пылкая фантазия старалась создавать свои образы: всё казалось, что вот-вот покажется на этом обрыве человек, взмахнёт крыльями и полетит над полями. Что это было в детской душе? Может быть, предчувствие грядущей эпохи.

«Соры».

Осталось невыясненным происхождение этого названия. Может быть этим названием хотели авторы его отметить непригодность здесь земли под пашни и оставили эти места под покосы, признав их (земли) в какой-то степени если не полноценными в полном значении этого слова, то, во всяком случае, землями второго сорта.

Здесь совершенно другой ландшафт по сравнению с описанными выше полями. «Степь широкая, степь раздольная», как поётся в песне. В Зауралье она проходила грядой, чередуясь с перелесками… Своеобразная её прелесть раскрывается в пору зрелого травостоя и распускания цветов, когда разносит ветерок-тепняк гуляет по необозримому пространству, волнами колышет траву и разносит опьяняющий аромат цветов. С весны она (степь) бывает мёртвой, безлюдной, но вот проходит Петров день (29-е июля по старому стилю) и сюда приезжает много людей, слышится говор, под вечер песни, и начинается сенокос. Что является самым привлекательным в этой работе? Это ритм, когда косцы идут рядами и ритмично запускают косы в траву. Кажется, что всё пространство степи подчинено какому-то одному невидимому человеку, его воле и выполняет его команду.

Своеобразную красоту степь приобретает также после окончания сенокоса, когда жизнь на ней замирает, но она покрывается множеством зародов, разбросанных на широком пространстве. Всё тихо и мертво, только в небе ширяют коршуны и ястребы. Такую картину мы в детстве наблюдали в «Сорах» и позднее она воскресила перед нами при чтении описания степи у Н. В. Гоголя в его повести «Тарас Бульба».

В «Сорах» мы бывали только в период сенокоса. Обычно бывало так, что за несколько дней до начала сенокоса отец с кем-либо из нас, чтобы ему кто-либо открывал польски́е ворота, отправлялся на покос и прикидывал, сколько нужно нанимать для уборки сена подёнщиков, а потом за неделю или больше, смотря по погоде, завершалась вся операция уборки. Мы, дети, обычно были созерцателями работы, но впечатления наши были более ограниченными, чем на других полях. Правда, на покосе нас привлекало к себе озерко, на котором водились журавли. Мы даже однажды пытались ловить журавлят при подъёме их с земли для полёта, но в основном однообразие пейзажа сковывало наше внимание, и мы больше держались у телег под сенью накинутых на них пологов, придумывая разные шалости обычные для детского возраста: возню и болтовню.

Таковы отдельные черты нашего, в том числе и моего, детства. Теперь, в старости, наблюдая за жизнью детей в настоящее время, во многом отличную от нашей, более обеспеченную по быту, но часто более ограниченную по разнообразию впечатлений, я всё-таки прихожу к мысли: нет, я не хотел бы другого детства. Мало этого, я думаю, что мы ещё во многом обедняем детство детей в настоящее время, например, в городах, лишая их общения с животными и более близкого общения с природой, между тем и то, и другое являются непременными условиями развития нравственной природы ребёнка, иначе оно будет однобоким, т. е. обеднённым, если не сказать сильнее – недоразвитым. В свете этого положения, думается, нужно перестроить организацию пионерских лагерей в том отношении, чтобы, в частности, во время пребывания в них детей удовлетворить их естественное стремление к общению с животным миром и вообще теснее связать их с природой через элементарные трудовые процессы. У нас кое-что в этом отношении уже делается, но, если можно так выразиться, в некоторых случаях только в оранжерейном порядке, и между тем нужно привести это в развёрнутую систему.

22/VIII – 1963 г.

ГАПК. Ф. р-973. Оп. 1. Д. 729. Л. 1-31.

Публикуетская по «пермской коллекции» воспоминаний автора». В «свердловской коллекции» в составе «Автобиографических воспоминаний» имеется одноимённый очерк (ГАСО. Ф. р-2757. Оп. 1. Д. 386. Л. 113-136 об.).

 

 

Далее: ДРУЗЬЯ НАШИХ ДЕТСТВА И ЮНОШЕСТВА ИЗ ЦАРСТВА ПЕРНАТЫХ И МИРА ЖИВОТНЫХ (ПЕДАГОГИЧЕСКАЯ ПОЭМА) 184

 


[1] По-латински «Если мы будем следовать природе, мы никогда не будем заблуждаться».

[2] В одноимённом очерке в «свердловской коллекции» воспоминаний автора: «Питание тоже было не мудрёное: из продуктов огорода – главным образом и мучных изделий. Мясо редко было с базара, а чаще: то телёнка заколют, то старую корову. По понедельникам устраивались (базарный день) традиционные пельмени, мясо на которые покупали на базаре. В подготовке их принимала участие вся семья. Раза три-четыре в году пеклись блины, и это было необычным явлением потому, что самая организация потребления их была своеобразной: каждый по отдельности и по очереди присаживался ближе к печке и блины ему подавались прямо со сковороды на бак с водой, прикрытый скатёркой. Он «блаженствовал» «досыта до отвала», а потом присаживался следующий. «Таинство» это обычно совершалось «от сна восстав». Обычное меню оставляли на обед: щи с дроблёными кусочками мяса, каша пшеничная, творог, кислое молоко. Орудием служили деревянные ложки вятского изделия с персональным распределением их и вилки. Тарелок для личного пользования не полагалось. Соблюдались посты, а меню при этом было такое: картофельная похлёбка, горошница, каша, парёнки из моркови, брюквы и свёклы. В праздничные дни на сладкое подавалось «сусло», «росол», компот из урюка. На ужин готовилась какая-либо похлёбка или лапша. Чай пили утром и часа в четыре дня. К нему подавался хлеб пшеничный грубого размола. Сахар отпускался по кусочку. В чай можно было подливать молока. В праздничные дни к чаю давались булочки из крупчатки, шанежки, пирожки, но с оговоркой для тех, кто ходил к обедне. В обычные дни утром иногда жарили «преженики», лепёшки, а иногда заваривался гороховый кисель, который тут же потреблялся прямо из котелка, когда он ещё «дымился». В праздники выпекали пирог с мясом, а в постные дни – с рыбой или грибами. Летом преимущественно шли в пищу яйца, молоко и свежие овощи: картофель, огурцы и пр. Мы, дети, пойдём ли мы в лес, или поедем в поле, всегда имели при себе – в кармашках или мешочках «калёные» яички безотказно, а дома всегда могли получить кринку молока с погреба. В общем же питание просто, но досыта, особенно летом, когда было много ягод, грибов и свежих овощей» // ГАСО. Ф. р-2757. Оп. 1. Д. 386. Л. 115-116 об.

[3] В оригинале стихотворения А. К. Толстого (1817-1875):

«Острою секирой ранена береза,

По коре сребристой покатились слезы;

Ты не плачь, береза, бедная, не сетуй!

Рана не смертельна, вылечится к лету,

Будешь красоваться, листьями убрана...

Лишь больное сердце не залечит раны!»

[4] В оригинале стихотворения А. Н. Майкова (1821-1897) «Нива»:

«По ниве прохожу я узкою межой,

Поросшей кашкою и цепкой лебедой.

…»

[5] В оригинале стихотворения А. Н. Майкова «Сенокос»:

«Пахнет сеном над лугами...

В песне душу веселя,

Бабы с граблями рядами

Ходят, сено шевеля.

Там - сухое убирают;

Мужички его кругом

На воз вилами кидают...

Воз растет, растет, как дом».

[6] Рубинштейн Антон Григорьевич (1829-1894) – русский композитор, пианист, дирижёр, музыкальный педагог.

 


Вернуться назад



Flag Counter Яндекс.Метрика